погода
Сегодня, как и всегда, хорошая погода.




Netinfo

interfax

SMI

TV+

Chas

фонд россияне

List100

| архив |

"МЭ" Суббота" | 26.04.03 | Обратно

Валерий ЗОЛОТУХИН. От «Живого» до «Живаго»

Елена СКУЛЬСКАЯ

Валерий Золотухин – народный артист, знаменитый писатель, чьи «Таганские» дневники окружены сплетнями, завистью и восторгом. Когда он играет деревенскую правду Федора Кузькина – «Живого» и высшую поэтическую правду Юрия Живаго, когда поет он, когда пишет, то кажется мне раненым солдатом, рассматривающим в любопытствующем шоке вывороченные свои внутренности. А впрочем, он – Сергей Есенин, с рафинированной, избалованной негой обманывающий столичных простаков своим сельско-алтайским детством...

- Валерий, ты почти сорок лет в театре на Таганке. Тебя Юрий Любимов «Домовым» называет. Никогда не хотелось сбежать? Ты ведь человек во всем остальном не оседлый – легкий, подвижный…

- Любимов меня «Домовым» называл, когда уезжал надолго, теперь он сам - «Домовой». А сбежать… Вот недавно пришел ко мне мой сын Сережа после спектакля «Правда хорошо, а счастье лучше» в Малом театре, стоит, не раздевается, молчит. Видно, приготовил какой-то монолог для меня. Я: «Ну, как?» - «Гениально!» и спрашивает: «Ну почему ты там не играешь, папа? Неужели тебе никогда не хотелось уйти из твоего театра-шоу?» А я же патриот, я говорю: «Сынок, ты просто не знаешь, каким этот театр был великим…

Я свою потребность в психологическом театре удовлетворял, и когда Павла Первого играл в Театре Российской армии, и когда в «Цене» играл в театре Чехова у Трушкина или у него же в «Кине IV», и в кинематографе, и тем не менее я помню, что из своего алтайского села я уходил в Москву, чтобы играть именно в Малом- с Ильинским, с Жаровым; я почему-то был уверен, что сыграю с Ильинским «Ревизора». И вот спустя столько лет, став артистом совсем другой эстетики, я все еще иногда тоскую по возможности поговорить по-человечески, пообщаться, пожить той внутренней жизнью, которая свойственна психологическому театру, думаю, что если с Таганкой что-нибудь случится, то приду в Малый и попрошу у них что-нибудь сыграть, потому что, конечно, у нас театр режиссера, театральных конструкций…

- Так естественно, что твоим бенефисным спектаклем на 60-летие стала инсценировка «Театрального романа». А когда этот роман начался?

- Мама привязывала меня за ногу, оставляла на крыльце и уходила работать в поле. А я пел, и мне в благодарность давали то пирожок, то еще что-то, и я тогда понял, что я всю жизнь буду петь, раз меня за это благодарят, а может быть, я это осознал лишь тогда, когда написал об этом в книге… Нет, я всегда был уверен в своем актерском предназначении… Мое село находится очень далеко на Алтае, туда добраться сложно, особенно зимой, и вдруг в наш клуб деревенский артисты Бийского драматического театра привезли зимой то ли Гольдони, то ли Мольера и в страшный мороз играли, как нам казалось, совершенно голыми - мужчины в белых чулках, в распахнутых рубахах… Я был прострелен этим зрелищем, я, может быть, не очень вникал в содержание, не очень понимал, но мне понравился сам подвиг – мы сидим в шубах, в шапках, пар изо рта, а они, обнаженные, нас развлекают. Мне захотелось быть среди них - преподносящих красоту, несмотря на мороз и шубы, и вместе с ними заставлять смеяться и плакать…

-Ты думал о подвиге в это время?

-Ты учти, я ведь до восьмого класса ходил на костылях. Да-да, сначала лежал три года, привязанный к постели. Отец меня по блату устроил в туберкулезный санаторий, эвакуированный из Ленинграда; нога доверху была у меня в гипсе - лекарств других не было; у меня была опухоль, завелись какие-то мясные гнойные червячки, я стал чесаться, засовывал туда ручки, карандаши, и расчесал все: гной вытек, поднялась страшная вонь, и врачи вынуждены были снять гипс - так я сам себя спас, а иначе я бы лишился ноги, она бы высохла… Потом мне разрешали по нескольку минут сидеть, потом поставили на костыли…

- А кроме подвига?

- Приехала к нам бригада Московского цирка; тогда поднимали целину, и по указу партии и правительства обслуживали целинников. И вот ко мне пришли домой и пригласили меня в клуб; позвал меня руководитель бригады Алексей Яковлевич Полозов, которому на селе сказали, что я готовлюсь в артисты. Я и тогда, как и теперь, был болтун, тайн никаких, выносил всегда вперед и несделанное даже – это меня, кстати, всегда обязывало: скажу, что напишу роман, - приходится написать; скажу, что сыграю какую-то роль,- приходится добиваться; словом, Полозов говорит, что им для представления нужна подстава, нужно, говорит, молодой человек, сыграть этюд. Номер заключался в следующем: иллюзионист на сцене печет торт, а клоун его пародирует. Клоун – Полозов. Он мне объясняет: я возьмусь испечь торт в кепке и попрошу ее у публики, а вы будете сидеть в первом ряду на первом месте и вот эту кепку мне подадите – и протягивает мне застиранную и заношенную, миллион раз побывавшую в представлениях кепку; я, продолжает он, начну разбивать в нее яйца, добавлю опилок, гвоздей, а вы, молодой человек, возмутитесь, мол, что же это делают с моим головным убором?! Я вас заведу за кулисы, подменим кепки, вы выйдете с новой кепочкой, извинитесь передо мной, все хорошо, и этюд закончен. Согласны? Согласен! Я получил две контрамарки – для себя и своей девушки Клавы, помню, билеты были дорогие – по восемь рублей. Первый ряд – почетный: тут директор школы, тут председатель райисполкома, начальник милиции и я. За мной – Клава. Я готовился, надел рубашку, пиджачок бостоновый, перешитый из материной юбки… Начал работать иллюзионист, появился рыжий клоун, чувствую, время мое приближается. Клоун говорит: «Я сейчас тоже испеку торт. Дайте мне кто-нибудь головной убор!» Тут же весь зал, конечно, предлагает ему, у кого что есть - кто кепку, кто фуражку, кто косынку. А он: «Нет, я попрошу головной убор у этого молодого человека, он мне понравился». А я: «Не дам!» Он растерялся на какой-то момент. Я нарушал правила игры. Вообще-то за такое убивают. Это как если бы в цирке воздушный гимнаст посторонился бы, когда к нему летит партнер, и дал бы ему упасть с высоты в опилки. Но он, человек искушенный и опытный, быстро пришел в себя и продолжил диалог: «А почему не дашь?» Одна реплика, вторая, и он обратил зрительный зал против меня. Все стали кричать: ты чего, парень, что он с твоей кепкой сделает-то, это люди-то какие из Москвы приехали, а ты кепку жалеешь; Клавка мне стучит в спину – отдай; он нагрел ситуацию до такой степени, что эту кепку у меня мои же вырвали и отдали ему. Он сообразил: игра идет, да, она идет не по заданному руслу, но идет здорово; успех уже есть, а номер только на середине. Он начинает бить в кепку яйца, бросает гвозди, добавляет все, что на сцене валяется. Я возмущаюсь! Я кричу: новая кепка! Обращаюсь к заведующей раймагом: Марья Григорьевна, вы же помните, я на трудодни купил у вас эту кепку! А она: отродясь у нас такого товару не было! Меня односельчане уже за руки держат, но я из своего пиджачка бостонового выскальзываю, как змея, бросаюсь на сцену, начинаю кепку у него вырывать, выкручиваю кепку; в лица нам летит желток, я плачу натуральными слезами, а внутренний голос во мне кричит: давай, давай, это твой звездный час, другого не будет. Артисты перепугались: это уже не игра была, это трагедия была молодого человека, у которого отняли что-то дорогое и ценное. На буксире оттаскивает он меня за кулисы, обменяли кепку, я вышел, обомлев, разглядываю целехонькую кепку и начинаю извиняться перед клоуном. Зал – простодушный сельский зал – был потрясен. Клавка моя убежала от позора. Она не поверила, что это этюд… Я досидел до конца представления, потом отдал кепку, а Алексей Яковлевич, сказав, что все прошло хорошо, пригласил зайти завтра к ним. Я ночь не спал, волновался, дождался утра и узнал, что Алексей Яковлевич был в райисполкоме, попросил, чтобы мне после школы выдали паспорт – колхозникам на руки паспорта не выдавали – и дали направление в институт. Он произнес фразу, определившую всю мою дальнейшую жизнь: «Вы сделаете преступление, молодой человек, если не станете драматическим артистом». И он дал мне свой московский адрес.

Поехать из села в Москву - не просто на это решиться… Но у меня был адрес… И я приехал. Дверь мне приоткрыла старушка. «Где Алексей Яковлевич?» - «В Африке». И дверь предо мной закрылась.

Я переночевал перед институтом и в шароварах шагнул в другую жизнь, в ГИТИС, на отделение оперетты...

Но история с Полозовым на этом все-таки не закончилась. Как-то мы зарабатывали с Юрием Владимировичем Никулиным в домах отдыха Карельского перешейка; уже я был довольно известен, работал в Театре на Таганке, снялся в «Хозяине тайги», и в один из вечеров рассказал Никулину, что судьба уже второй раз сводит меня с клоуном. «Ты фамилию не помнишь?» - «Полозов» - «Алеша? Я с ним начинал на манеже». Достает Юрий Владимирович записную книжку и дает мне номер телефона. А у меня в это время вышла повесть в «Юности» - «На Исток-речушку, к детству моему». 1973 год. И у меня в ЦДЛ был вечер, как у писателя. Дебют. Конечно, была концертная артистическая программа, но все-таки вечер писателя. В Москве я позвонил Полозову. «Здравствуйте, я тот мальчик с Алтая, которого вы направили в артисты». Он: «Мне Юра уже позвонил. Я вас, конечно, не помню, у меня таких подсадок было много, но я вас знаю». И я его пригласил в ЦДЛ. Это был, повторяю, первый такой мой вечер. После выхода повести в «Юности» был банкет, и Вознесенский мне сказал: «У тебя теперь другая биография начнется. Как у Володи Высоцкого после «Гамлета», когда в нем, в Гамлете-Высоцком, видели прежде всего поэта». Словом, я его пригласил; идет вечер, я заканчиваю программу песенкой Остапа Бендера и вдруг вижу, как по проходу идет высокий человек с огромным букетом гладиолусов. И я его узнаю, и я понимаю, что сейчас получаю букет из рук человека, которому я обязан своей актерской судьбой. Я принимаю букет, у меня - слезы по лицу; я постоял так несколько секунд и говорю залу, что я просто обязан рассказать всю ту историю, которую сейчас рассказал тебе... Потом я зашел в «Юность», и завотделом прозы сказал мне, что это подсадка с клоуном была лучшей частью вечера...


Рука Сары Бернар

- Это просто законченная повесть...

- У нее есть вторая часть. В моем селе Быстрый Исток давным-давно, лет пятнадцать назад, администрация выкупила родительский дом под мой будущий музей. Некоторое время он пустовал, мальчишки с девушками там устраивали ночные посиделки, однажды чуть не сожгли его, и в конце концов – дом разрушался, жалко было - ко мне обратилось общество охотников, и я им этот дом отдал в пользование. Они обещали подвести фундамент, сделать крышу. И вот когда стали долбить земляной потолок – там же землю затаскивают на потолок, земля прессуется и сохраняет тепло; мы в детстве зарывали на чердаке многочисленные свои секреты; за годы земля совершенно затвердела, превратилась в асфальт; итак, когда они долбили ее, то скинули некий предмет – такой дорогой медно-латунный сплав. А напротив жил и живет мой брат по отцу. Они ему предмет принесли – миниатюрную женскую руку. Два года назад брат мне ее передал. А я репетировал в это время Кина в театре имени Чехова у Трушкина. И там такой текст от автора: «Нельзя никому играть Сару Бернар или Михаила Чехова, Эдмуна Кина или Евгения Евстигнеева. Актер, который старается их изобразить, похож на бифштекс, который пыжится на сковородке, пытаясь достичь размеров быка. Великие мастера прошлого ушли вместе с эпохой, и ничто не повторить». Мы репетировали в театре Вахтангова, а рядом антикварный магазин, я показал эту руку там, и антиквар мне сказал, что эта длань была на подставке, это видно, там отверстие в руке, и это рука – Сары Бернар. Тогда, в начале века, были сувениры – руки знаменитых людей.

И я вспомнил одну историю, а моя мама подтвердила, что у нас однажды ночевала девушка: она сошла с парохода, и ей нужно было ехать дальше, в другое село; ей нужно было садиться на попутную машину или на подводу, а пока она решила переночевать. Я это помню отчетливо, поскольку городская девушка – не сельская, она была чрезвычайно красива; я ее видел только утром; когда мы явились с братом ночью после своих молодых шатаний, то мама сказала, чтобы мы в свою комнату не заходили – там девушка спит. А девушка маме сказала, что она артистка или учится на артистку, и запах по дому шел городской. И под подушкой потом, когда она уехала, обнаружили мы вот эту руку. Мама подумала, что это золото, и быстро руку спрятала, она думала, что девушка поедет обратно и явится за рукой. Но девушка не вернулась. Мама перепрятывала-перепрятывала и наконец закопала кисть на чердаке. И про это все забыли. И когда история подошла к музею, а я подошел к роли Кина, то рука нашлась и упала…


Слово – игрушка горячая

- Поговорим о твоих Дневниках. Как ты решился их опубликовать? И не просто опубликовать – ты много над ними работал, и они, сохраняя личину дневниковости, на самом деле – рафинированная и отточенная проза. Ты думал о смене профессии, об уходе со сцены?

- Дневники я пишу с 17 лет, думал, что никто это читать не будет. Потом я у Платонова вычитал, что слово – игрушка горячая. Горячая, но и моя главная профессия, актерская, тоже горячая игрушка. И актерству я предан так же, как тогда, зимней ночью в клубе, когда понял, что наша профессия – подвиг. Мне говорят, да брось ты играть, уйдет игра, а книга останется. Нет, я не верю. В актерском ремесле миф, легенда важнее, чем документальные подтверждения. Кинопленка ничего не доказывает в актерской игре, хотя сохраняется на годы. Театр же сиюминутен; но ты поражен, и – рождается легенда. Она у тебя рождается, у зрителя. И это впечатление не переспоришь. Оно первично. Борис Полевой, главный редактор «Юности», мне говорил: «Что не напечатано, старичок, то не написано», а я уже знал, что есть неизданные рукописи, которые написаны, и есть многотомные собрания сочинений, которые и не начинали писаться. И сочинения Бориса Полевого, с каким бы теплом я его ни вспоминал, имеют к этому самое прямое отношение... Боюсь обидеть живых и ушедших, но... Но у Бродского где-то сказано примерно так: оттого, что Ленин убил Гумилева, стихи Гумилева не стали лучше... Мы часто становимся на котурны и восхваляем произведение, у которого главным достоинством является трагическая судьба автора...

- В Дневниках ты способствуешь утверждению легенды о том, что ты был вечным вторым рядом с Высоцким. Зачем? Это ведь неправда!

- Все понимается не так, как пишется. Никогда я не говорил, что я второй по таланту, по мастерству. Я второй по качеству характера. Любимов как-то спросил меня, ставя «Три сестры», может, ты, Валерий, попробуешь что-нибудь поставить? Я тогда родил формулу: я по своей природе, по характеру – ведомый, второй. Не ведущий. Это терминология военная. Летит ведущий в эскадрилье - а за ним несколько самолетов, которые ведут бой; ведущий, первый, отходит в сторону, а остальные вступают в бой. И по статистике ведомые погибали гораздо чаще. Потому что они были действующие. Я люблю подчиняться воле, говорю я Любимову. Режиссер навязывает свою волю всем окружающим. Я единоличник, я подчиняюсь воле. Что это значит? Я пытаюсь вас понять и всю вину перекладываю на себя. По дарованию я себя всегда считал первым. Высоцкий обо мне сказал: «Золотухин хвалит, потому что он знает, что он - лучший»; это было, когда мы смотрели материал «Интервенции». В Володиных словах была огромная психологическая угадка. Но опять же понимают не то, что написано. А то, что хотят. Я пишу: да, я завидую Владимиру Высоцкому, но не чистой, а самой черной завистью, какая только бывает, я, может быть, так самому Александру Сергеевичу Пушкину не завидую, как Высоцкому... Все хватаются за первую часть фразы и опускают вторую... Как я мог завидовать Высоцому, если у меня был, например, Кузькин - не сыгранный, но известный всей Москве, создававший мне легенду. Я, кстати, двадцать один год ждал часа, когда смогу в этой роли - в запрещенной инсценировке по повести Можаева – выйти к зрителю, и дождался...

- В конце шестидесятых, приехав подростком впервые в Москву, я увидела в театре на Таганке «Доброго человека из Сезуана» и была так потрясена, что поехала в метро в другую сторону, повторяя себе, что уже нельзя жить теперь, как раньше. Ты играл в этом спектакле-легенде Водоноса...

- Когда я увидел впервые «Доброго...», я почувствовал то же, что и ты. И понял, что жизнь должна измениться. И ушел из театра Моссовета, где уже работал и где у меня были хорошие роли, к Любимову, готовый на участие хоть в массовке...

- Ты жил богемной жизнью?

Я богему понимаю по-своему – это молодое общение, когда все впереди. Потом она не нужна. К молодой Таганке приходили Ахмадулина, Эрдман, Неизвестный, Евтушенко. Ученые великие. Это было общение творческих умов, душ. Когда человек выходит из леса? Когда он перестает в него входить. Упрекают шестидесятников, Вознесенского: вот они не помогли Высоцкому напечататься, а я видел, как Володя у них учился, и, может быть, это было важнее. Я видел, когда Вознесенский прилетал из очередного Сан-Франциско и прямо с чемоданом приезжал в театр и выходил в «Антимирах» на сцену и читал нам про битников, то это было знакомство с новыми словами, с новой жизнью, это был новый мир общения, у которого учился всякий, кто способен учиться. Доброму вору все впору. Я это ощущал кожей – мы сидели на «Антимирах» с Володей рядом, притулившись, и я видел по его глазам, что в нем происходит, это было почти заметно, как он учился.

- Как ты относишься к славе?

- Странный вопрос. Я должен нравиться, профессия публичная. Я что-то хочу сказать людям, как-то на них воздействовать, а иначе дома надо сидеть. Даже Набоков, господин высокомерный, говорил: я вернусь в Россию своими книгами. Пастернак писал: «Быть знаменитым некрасиво». Мне ближе точка зрения Гоголя: слава доставляет наслаждение тому, кто ее достоин... Каждый про себя что-то знает, что-то понимает... А впрочем, славы, как и денег, всегда не хватает. Это в природе человека, а тем более – артиста. Мне многие говорят, зачем ты ходишь на телевизор, снимаешься в кино? Да чтобы примелькаться! Вот звонит мне после «Цены» Трушкин и говорит: Валера, я хочу, чтобы ты сыграл Кина. А я ему говорю: какой я Кин, вот Валя Гафт, он уж Кин так Кин. Трушкин: Гафт замечательный, но все-таки – ты. А я продолжаю: Алексей Петренко. Трушкин: Петренко – выдающийся артист, но он не Ромео. А я Ромео? Ты – Ромео, я о тебе в «Спидинфо» читал...

- У многих кинозрителей ты по-прежнему ассоциируешься с Бумбарашем, хотя сыграны десятки других ролей, в которых ты бывал и царской особой, и рефлексирующим интеллигентом. Может быть, просто спокойней принимать тебя за простачка?.. А ты и рад усмехаться, как Есенин, дурачащий столичных недотеп?

- Давай я не буду комментировать. Я думаю о новых ролях, о своем романе «21-й километр». А на Таганку первые зрители-патриоты, создатели легенд, приводят уже своих внуков. Недавно ко мне подошла одна восторженная пара: «Мы вас, Валерий Сергеевич, помним с самых первых спектаклей». Я приготовился к дальнейшим восхвалениям, а они: «Вы тогда, случалось, и пьяный на сцену выходили, а Зинаида Славина вас заслоняла...»